Рецепция «Преступления и наказания» Ф.М. Достоевского в прозе Марека Хласко: от принятия до отрицания
Виктория Игоревна Федорова
Докладчик
младший научный сотрудник
Институт славяноведения РАН
Институт славяноведения РАН
168 ОНЛАЙН
2023-03-17
16:40 -
17:00
Ключевые слова, аннотация
Нарратология; Польша; польская проза XX в.; Ф.М. Достоевский; М. Хласко
Тезисы
Достоевский — один из
самых популярных в Польше русских писателей. Его произведения изучают в школе,
о нем пишут серьезные научные работы (библиография польской литературы о
Достоевском представляет собой внушительный список из сотен позиций), его
читают просто так, для себя. Без сомнения, Достоевский оказал огромное влияние
на польскую литературу: С. Пшибышевский, З. Налковская, Б. Прус, Ч. Милош, Т. Ружевич, М. Хласко,
В. Гомбрович, Г. Херлинг-Грудзинский — это далеко не полный список польских писателей
и поэтов, испытавших на себе влияние поэтики Достоевского. Однако наше внимание
будет посвящено только одному из этих имен — Мареку Хласко. И причина этому
есть.
Хласко, по собственному признанию, чтобы научиться писать, читал много и взахлеб. Одним из его кумиров был Достоевский, «великий провидец» [Хласко 2000: 180]. Герои произведений Хласко польского периода (периода до вынужденной эмиграции) — типичные носители эгоцентрического сознания, где «я» является центром мира и руководствуется этосом желания, но это не кризисная фаза такого сознания, характерная для литературы XX в., а тот его тип, с которым мы ассоциируем XIX столетие — «золотой век культуры уединенного сознания, в России протянувшийся от карамзинской “Меланхолии” 1800 г. (“В уединении ты более с собой”) до розановского “Уединенного” 1912 г.» [Тюпа 2014: С. 6], того типа ментальности, которая «в условиях России предстает не как духовная доминанта эпохи, а как проблема уединенного сознания (наполеонизма, байронизма, революционного утопизма, “подпольности”, существования вне уз “братства” и т. п.)» [Тюпа 2009: 51]. Над «наполеоновским» вопросом ломает голову Раскольников, «наполеновские» амбиции и у героя рассказа Хласко «Страсти», который, разговаривая с умершим другом, вспоминает: «Пять лет назад, приехав в эту дыру, я был совсем другим. <…> Мысленно возводил дома, прокладывал новые улицы, строил стадионы, парки, школы, музеи и общественные туалеты. Сносил костелы, крушил распивочные и строил трудовые лагеря для алкоголиков; я собирал с неба звезды и рассеивал ими тьму ради всех и каждого в отдельности. Мне до всего было дело» [Хласко 2000: С. 310–311]. При этом Раскольников проходит процесс преображения, приходя к пониманию ценности «Другого», восприятию иного «Я» как «Ты», к осознанию возможности диалога (в бахтинском смысле), его уединенность подавляется этосом ответственности, в то время как герой «Страстей», напротив, не дает выхода своим мыслям и чувствам, прикрываясь напускным цинизмом. И все же и Раскольников, и герой рассказа Хласко — представители именно того, свойственного литературе XIX в. типа сознания. Они не теряют своей «самости», за что нередко воспринимаются представителями литературы и культуры XX в. как слишком схематичные и шаблонные.
В 1958 г. в жизни Хласко наступает перелом: его, лауреата Премии книгоиздателей, поощряют поездкой во Францию. Писатель не знает, что ему больше не суждено будет вернуться в Польшу. Перелом наступает и в его творчестве: герои его произведений больше не мечтают, не злятся, не радуются, не испытывают отчаяния, страсти, любви. Они лишь меняют маски, изображающие все эти чувства, по сути это авантюристы, но их проделки вовсе не так безобидны, как проделки трикстеров испанских плутовских романов XVI–XVIII вв. Герой «Страстей», рассказа Хласко польского периода, периода восхищения Достоевским, врач, говорит молоденькой медсестре: «У тебя воображения не хватит представить, сколько всего может вынести человек». Между тем у Хласковера, героя «израильского цикла» Хласко, и его девушки, проститутки Евы, которая только что была с клиентом, происходит следующий диалог: « — И ты можешь это стерпеть? — Ты и представить себе не можешь, сколько всего я смогу стерпеть, — сказал я. Что-то в этом роде я слышал вчера в ковбойском фильме с Аланом Ладдом. И повторил, не сводя мрачного взгляда с масленки, стоящей на столе. — Никто не знает, сколько может вытерпеть» [Хласко 2000: 368]. Хласковер привычно надевает маску, произносит чужую фразу и, чтобы удержаться в роли, фиксирует взгляд на постороннем объекте. Это типичный носитель кризисного уединенного сознания, не способный найти выхода из него в отличие от Раскольникова и героев польского периода Хласко, обесценивающий все, что имело для них значение и смысл.
Отдельного внимания заслуживает тема нарративного палимпсеста в романе Достоевского и прозе Хласко, а именно библейские сюжетные линии любви и прощения (Христос — Мария Магдалина) и предательства (Христос — Иуда). Если в «Преступлении и наказании» блудница спасает убийцу (и наоборот) и приходит вместе с ним к Богу и Священному писанию, то в «израильском цикле» главный герой предает любящую его проститутку и становится виновником ее гибели, при этом снимая с себя ответственность и руководствуясь убеждением, что Иуда любил Христа больше всех остальных.
Литература:
1. Тюпа В.И. Ментальные кризисы в истории литературы // Антропологические сдвиги переломных эпох и их отражение в литературе: в 2 ч. Ч. 1. Гродно, 2014.
2. Тюпа В.И. Литература и ментальность. М., 2009.
3. Хласко М. Красивые, двадцатилетние // Хласко М. Красивые, двадцатилетние. М., 2000.
Хласко, по собственному признанию, чтобы научиться писать, читал много и взахлеб. Одним из его кумиров был Достоевский, «великий провидец» [Хласко 2000: 180]. Герои произведений Хласко польского периода (периода до вынужденной эмиграции) — типичные носители эгоцентрического сознания, где «я» является центром мира и руководствуется этосом желания, но это не кризисная фаза такого сознания, характерная для литературы XX в., а тот его тип, с которым мы ассоциируем XIX столетие — «золотой век культуры уединенного сознания, в России протянувшийся от карамзинской “Меланхолии” 1800 г. (“В уединении ты более с собой”) до розановского “Уединенного” 1912 г.» [Тюпа 2014: С. 6], того типа ментальности, которая «в условиях России предстает не как духовная доминанта эпохи, а как проблема уединенного сознания (наполеонизма, байронизма, революционного утопизма, “подпольности”, существования вне уз “братства” и т. п.)» [Тюпа 2009: 51]. Над «наполеоновским» вопросом ломает голову Раскольников, «наполеновские» амбиции и у героя рассказа Хласко «Страсти», который, разговаривая с умершим другом, вспоминает: «Пять лет назад, приехав в эту дыру, я был совсем другим. <…> Мысленно возводил дома, прокладывал новые улицы, строил стадионы, парки, школы, музеи и общественные туалеты. Сносил костелы, крушил распивочные и строил трудовые лагеря для алкоголиков; я собирал с неба звезды и рассеивал ими тьму ради всех и каждого в отдельности. Мне до всего было дело» [Хласко 2000: С. 310–311]. При этом Раскольников проходит процесс преображения, приходя к пониманию ценности «Другого», восприятию иного «Я» как «Ты», к осознанию возможности диалога (в бахтинском смысле), его уединенность подавляется этосом ответственности, в то время как герой «Страстей», напротив, не дает выхода своим мыслям и чувствам, прикрываясь напускным цинизмом. И все же и Раскольников, и герой рассказа Хласко — представители именно того, свойственного литературе XIX в. типа сознания. Они не теряют своей «самости», за что нередко воспринимаются представителями литературы и культуры XX в. как слишком схематичные и шаблонные.
В 1958 г. в жизни Хласко наступает перелом: его, лауреата Премии книгоиздателей, поощряют поездкой во Францию. Писатель не знает, что ему больше не суждено будет вернуться в Польшу. Перелом наступает и в его творчестве: герои его произведений больше не мечтают, не злятся, не радуются, не испытывают отчаяния, страсти, любви. Они лишь меняют маски, изображающие все эти чувства, по сути это авантюристы, но их проделки вовсе не так безобидны, как проделки трикстеров испанских плутовских романов XVI–XVIII вв. Герой «Страстей», рассказа Хласко польского периода, периода восхищения Достоевским, врач, говорит молоденькой медсестре: «У тебя воображения не хватит представить, сколько всего может вынести человек». Между тем у Хласковера, героя «израильского цикла» Хласко, и его девушки, проститутки Евы, которая только что была с клиентом, происходит следующий диалог: « — И ты можешь это стерпеть? — Ты и представить себе не можешь, сколько всего я смогу стерпеть, — сказал я. Что-то в этом роде я слышал вчера в ковбойском фильме с Аланом Ладдом. И повторил, не сводя мрачного взгляда с масленки, стоящей на столе. — Никто не знает, сколько может вытерпеть» [Хласко 2000: 368]. Хласковер привычно надевает маску, произносит чужую фразу и, чтобы удержаться в роли, фиксирует взгляд на постороннем объекте. Это типичный носитель кризисного уединенного сознания, не способный найти выхода из него в отличие от Раскольникова и героев польского периода Хласко, обесценивающий все, что имело для них значение и смысл.
Отдельного внимания заслуживает тема нарративного палимпсеста в романе Достоевского и прозе Хласко, а именно библейские сюжетные линии любви и прощения (Христос — Мария Магдалина) и предательства (Христос — Иуда). Если в «Преступлении и наказании» блудница спасает убийцу (и наоборот) и приходит вместе с ним к Богу и Священному писанию, то в «израильском цикле» главный герой предает любящую его проститутку и становится виновником ее гибели, при этом снимая с себя ответственность и руководствуясь убеждением, что Иуда любил Христа больше всех остальных.
Литература:
1. Тюпа В.И. Ментальные кризисы в истории литературы // Антропологические сдвиги переломных эпох и их отражение в литературе: в 2 ч. Ч. 1. Гродно, 2014.
2. Тюпа В.И. Литература и ментальность. М., 2009.
3. Хласко М. Красивые, двадцатилетние // Хласко М. Красивые, двадцатилетние. М., 2000.